Мы

Главные лица

Проекты

Библиотека

Ильдар Абузяров

Василий Авченко

Борис Агеев

Елизавета Александрова-Зорина

Роман Багдасаров

Анатолий Байбородин

Сергей Беляков

Владимир Бондаренко

Владимир Варава

Вероника Васильева

Дмитрий Володихин

Вера Галактионова

Ирина Гречаник

Михаил Земсков

Иван Зорин

Ольга Иженякова

Николай Калягин

Капитолина Кокшенева

Алексей Колобродов

Алексей Коровашко

Пётр Краснов

Владимир Личутин

Вячеслав Лютый

Владимир Малягин

Игорь Малышев

Юрий Мамлеев

Виктор Никитин

Дмитрий Орехов

Юрий Павлов

Александр Потемкин

Захар Прилепин

Зоя Прокопьева

Дмитрий Рогозин

Андрей Рудалев

Герман Садулаев

Владимир Семенко

Роман Сенчин

Мария Скрягина

Константин и Анна Смородины

Татьяна Соколова

Геннадий Старостенко

Лидия Сычева

Михаил Тарковский

Александр Титов

Багдат Тумалаев

Сергей Шаргунов

Владимир Шемшученко

Лета Югай

Галина Якунина

Классики и современники

Главная тема

Литпроцесс

Новости

Редакция

Фотоархив

Гостевая

Ссылки

Видео

Где купить наши книги

Без комментариев

Они любят Россию

Главная | Библиотека | Анатолий Байбородин | 

«По своей Руси хожу...»

О судьбе и поэзии Михаила Трофимова

«Когда, говорят «русский народ», я всегда, думаю — «русский крестьянин». Да и как же иначе думать, если мужик всегда составлял 80% российского народонаселения. Я, право, не знаю, кто он, богоносец ли, по Достоевскому, или свинья, по Горькому. Я — знаю только, что я ему бесконечно много должен, ел его хлеб, писал и думал на его чудесном языке, и за всё это не дал ему ни соринки. Сказал бы, что люблю его, но какая же это любовь без всякой надежды на взаимность.»
Александр Куприн

Внимая пению пахотных мужиков или мастеровых с отхожего промысла, Федор Достоевский воскликнул с гордостью за русское простонародье: «Ах вы сени, мои сени…» Поэт не ниже Пушкина…» Видно, разбередила народная песнь славянскую душу Федора Михаловича, хотя песен эдаких, да краше и мудренее «сеней», песен, страдающих и ликующих, пелось в русском крестьянстве уйма, а молитвенные сказы про святых угодников и страстотерпцев, а величавые былины о киевских богатырях, а душеутешающие плачи о преставившихся в Бозе, а мифы и легенды о крестной и неведомой силе, а таежные бывальщины, а былички про таежную и полевую, омутную и домовую нежить, а скоморошьи сатиры да частушки…

В позапрошом веке жила-была в северной деревушке неграмотная, бедная, великая сказительница и вопленница Арина Андреевна Федосова; с ее скорбных уст всесветно прославленный фольклорист Барсов, обмирая от восторга, азартно записал три тома поэм-плачей; ее, крестьянскую бабу, вдохновенно слушали Некрасов, Римский-Корсаков, Балакирев, Шаляпин, Пришвин, Твардовский и даже Горький, презирающий крестьян. А ведь дивные плачеи и бывальщики, баешники и бодяжники – словом, талантливые песельники и песельницы, сказители и сказительницы, хотя и не столь величавые и божественные подле Арины Федосовой, – все же в былые времена во всякой деревушке вопили, оплакивая покойного, сказывали былички, бывальщины, заливали байки, сыпали частушками на поляне. И, как я уже писал в очерке о Сергее Есенине, «тускнеет книжная поэзия, даже пушкинская, пред их мудрым словом, кружевным, резным, молвленным на завалинке, у русской печи при лучинушке, вопленным на свадьбе и погосте, на проводах рекрутов, спетом в братчинном застолье, в девьем хороводе. Не все они – сказители, певни, плачеи-вопленницы – созрели вровень по силе и красе слова, но и сомн великих породила земля русская».

Упаси Боже равнять Михаила Трофимова с крестьянскими сказителями – поэт он хоть и народный, потешно воспевший, но и оплакавший колхозное село, а все же читаемый с листа, не изустный, но вообразим, что на закате позапрошлого века Михаил Трофимов, пахотный крестьянин, не ведающий азы,буки, веди, что страшат яко медведи, живет в добротной сибирской деревеньке …скажем, в родимой Снегиревке… и кем поэт прослывет в той деревушке?.. Я, по отеческому кореню из зажиточной забайкальской родовы скотоводов и скотогонов, при добротной бабе выбился бы, ежли и не в кулаки, то в многодетные хозяйственные мужики. А из Михаила сроду не вышел бы крепкий хозяин, что всем многочисленным семейством пашет от зари до зари, у которого и матерый дом пятистенок, и рубленные амбары, и в сусеках жита до краев, и под крышей проветриваются дохи, шубы и меха, и скотный двор полон животины, и чтящие отца, послушные ребятишки и кроткая жена: да убоится мужа. Не выбился бы Михаил и в кулаки, на коего робят батраки, а сам хозяин в яловых скрипучих сапогах ходит по сосновой хоромине о два этажа и думает думу хозяйскую: эх, язви ее в душу, чего бы не упустить, поболе бы жита намолотить, да барышно сбыть. Нет, из Михаила Трофимова не вышел бы расторопный деревенский хозяин, не то, видно, ссулил ему Господь в земной юдоли. Михаил… мне кажется, жил бы со своим гомонливым, неприхотливым, веселым семейством на вольном берегу реки, в косенькой избушке, вначале лета утопающей в черемуховом, яблоневом цвету; тоже бы по-мужичьи робил, но без хозяйской хватки и сноровки, да к тому же всякое вольное время шатался бы в тайге, брал черемшу, голубицу и брусницу, бил орех, лепил бы деревенским ребятишкам глиняные дивы-свистульки, мастерил бабам берестяные туеса, плел тальниковые корзины и корчаги для ловли речных гольянов, попутно выплетая чудные байки и побаски; а женка бы ворчала: дескать, вон люди-то живут – всего вдосталь, а тут перебиваемся с хлеба на квас, завтра – зубы на полку и по миру пойдем с холшовой котомой, дров ни лучины, а живёшь без кручины, шатун; мужик бы отшутился: клен да береза, чем не дрова, хлеб да вода, чем не еда, и от греха подальше сунул бы исподтишка балалайку под полу армяка и пошел по приятельским дворам: где самодельные частушки-складушки пропоет, где завиральную байку зальет, где таежную бывальщину поведет, и за то хозяин сказителю медовую чарку нальет, а хозяйка ребятишкам гостинец сгоношит. Худобожии бы кулаки косились на балагура и сухо сплевывали: «Ботало осиново…», а зажиточные, но боговерущие мужики глядели бы с покаянным почтением, как глядят на блаженных, сидящих на церковной паперти, а уж сердобольные бабы взирали бы со слезливой жалью… Словом, вышел бы из Михаила Трофимова деревенский балагур и баешних, а может, и сказитель, и гужом валили бы на его подворье шустрые студенты аж с самой Москвы, писать былички и бывальщины, песни и побаски, да и сам сибирский говор. Так бы оно и случилось, но поэт рос и матерел на позднем и печальном закате величавого устного слова, потесненного и вытесненного книжным, а посему и, распираемый сказительным даром, смалу бредил стихотворством, смолоду выучился на поэта в литературном институте, и пошел по миру со стихами.

* * *

И все же Михаил Трофимов — не просто сибирский поэт, эдаких пруд пруди, Трофимов – народный поэт, и это редчайшее право величаться народным сполна заслужил своим творчеством, что сродни народным устным сказам. Недаром Трофимовские поэмы и стихи звучат натуральнее, живее, когда их прилюдно сказывает сам поэт. Борис Шергин, величавый мастер народного сказа, однажды молвил: «Русское слово в книге молчит... Напоминает ли нам о цветущих лугах засушенные меж бумажных листов цветы?..»

В годы благие для русской лирики, когда стихам душевно внимали, обретая любовь к родимой земле и земляку, Михаил Трофимов принародно читал стихи, и я видел, умиляясь, с каким радостным дивлением горожане и селяне, старые и малые слушали бесхитростное, но живое сибирское слово поэта, вспоминая, узнавая, открывая утешные и потешные, милые сердцу виды деревенской жизни.

В отрочестве облысевшие от излишнего ума, высоколобые книжные законотворцы два века кряду упорно талдычат художникам – слова, цвета и звука – навязывают мнение опасное для русского искусства: мол, «не в лапте и сарафане», мужики, народность русская, а – в глубинном постижении непостижимого русского характера и в душевной способности искренно сострадать ближнему, переживать за народ и Отечество, перстом указуя дорогу ко Храму Господню. Эдакие дарования, разумеется, похвальны, но и «без лаптей и сарафана» скучно, словно расхожую русскую частушку поешь не под гармонь и балалайку, а с высокой университетской кафедры пересказываешь научно-скучным пресным языком: мол, некий деревенский муж … очевидно, вероятно, дурак… отпустил большую бороду, и проблема в том, что любимой жене трудно найти в бороде губы, чтоб поцеловаться. А частушка коротка и ярка: «Ох, девки, беда, куды мне деваться, по колено борода, негде целоваться».

Книгочей, искушенный в чужеземной и здешней русскоязычной поэзии, дивом дивным глянет в трофимовскую книжку, скосоротится: фу-у-у, стили­зация под деревенскую темь, а русская народность, говаривал наш великий демок­рат Виссарион Белинский, она ведь, господа поэты, «не в лапте и квасе», но в способности усмотреть и грамотно обли­чить пороки русские. А вы-то, убогие да серьмяжные, куда прете с хомутами и подойниками?! Несчастные интеллигенты-обличите­ли, забывшие, чем пахнут му­жичьи портянки и онучи, так и не смикитили своими замусоренными умами, что без народного речения не оживет и народных дух в творении, и наоборот; а коль испокон веку народ наш крестьянский, то, выражая народ, как же поэту обойтись без крестьянского говора, без корневого русского слова?! Александр Куприн вздохнул на закате писательских лет: «Когда, говорят «русский народ», я всегда, думаю — «русский крестьянин». Да и как же иначе думать, если мужик всегда составлял 80% российского народонаселения. Я, право, не знаю, кто он, богоносец ли, по Достоевскому, или свинья, по Горькому. Я — знаю только, что я ему бесконечно много должен, ел его хлеб, писал и думал на его чудесном языке, и за всё это не дал ему ни соринки. Сказал бы, что люблю его, но какая же это любовь без всякой надежды на взаимность.»

Не говоря уж о русскоязычных, даже и среди национальных стихотворцев народилась уйма поэтов «книжных», чьи вирши – писанные на безродном языке, словно переводы с иноплеменного наречия, похожем на сквозной березняк с опавшими листьями и увядшей сивой травой, – вирши сии порождают и в нашем читающем земляке языковую «нерусскость», тем самым искажая, замутняя, ослабляя в русском народе и любовь к Царству Русскому. И таится в сем опасность великая: отвадившись от корневого русского слова, мы и от духа русского православного убредем в духовные потемки.

Можно по-всякому относиться к поборниками древлеотеческого православного обряда, но с какой болью и духовной страстью опальный протопоп Аввакум оборонял от засорения наш исконный язык в огненных письмах царю Алексею Михайловичу: «Не позазрите просторечию нашему, люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обык речи красить. Небрегу о красноречии. Не уничижаю своего языка русского... Ох, ох, бедная Русь! Чего-то тебе захотелось немецких поступков и обычаев... Вздохни-тко по-русски. Ведь ты, Михайлович, русак, а не грек.»

* * *

Слушаешь стихи Михаила Трофимова – неприхотливая, игривая и говорливая речушка вдоль деревни бежит, кружит, – и чудится, сочинил их не стихотворец, подученный в столичном институте, а выплел на завалинке сельский краснобай:

«За щекой словцо лежит,// рот разину побежит...// Сочинял пока зачинку,// Сапоги отдал в починку.// Я б не только написал,// Я б и спел,// И подплясал.// Я б для каждой нашей девки// Спел особые припевки,// Разведенку-вдовушку // Веселил бы// Вволюшку: // Знаю сорок //Тараторок//Басенки// И песенки - // Все бы спел на лесенке.// И гармошка мне дана // Голосом красивая,// Да за плечом// Стоит жена,// За плечом – // Ревнивая.// А у тещи// Есть корыто,// Есть на улицу окошко,// Чтобы глянула сердито,// Если я пройду// С гармошкой – // Теща мне// Вторая мать:// Грозит гармошку разломать.// Требует неистово, //Чтоб ходил с транзистором.»

...Русский народный поэт Михаил Трофимов... Повторил я величавый запев и споткнулся: а вдруг смутит, и обидит собрата эдако­е величание? Вдруг подумает: пустобайство, лесть, а может, и усмешка?! Сомнительные люди, что нахваливают собрата не позаочь, а принародно, и безмерно, – корысть, поди, притаили запазухой. А потом ещё и привиделось вдруг, как отмахнулись удивленные и возмущенные брови наших столичных критиков: ведаем, жил в Иркутске Вампилов-гений, живет Валентин Распутин, а Трофимов… – пожмут плечьми, – книг его видом не видывали, имя его слыхом не слыхивали, а тут ишь чего загнул: русский да еще и народный... не слишком ли?!

Однажды, при советской власти, в Иркутск шалым ветром занесло паренька из «Литературной газеты” – прилетел в сибирское глухоморье посмекать поэтические дарования, и случайно наткнулся на меня, а коль сам я ходил в середняках, то и поволок столичного гостя к Трофимову, да еще и посулился: мол, познакомлю тебя, батенька, с народным поэтом – коренник в здешней писательской упряжке.

И побрели мы с московским гостем по снежному Иркутску. А уж синеватый стылый вечер притуманил город... Возле собора Богоявления дворник …распахнутый ямщичий полушубок, лохматый малахай, морозный румянец на щеках, веселый погляд… дворник тот разметал снег на церковной паперти, заправски широко и вольно отмахивая метлу …раззудись плечо, размахнись рука… словно не снег мел, а валил косой росную траву.

– Вот он... народный поэт Михаил Трофимов… а по совместительству церковный сторож и дворник.

Москвоский гость растерялся: талантливый поэт… и вдруг... сторож, дворник?! Вообразил Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, Беллу Ахмадулину с дворницкой метлой… Потом мы пили чай в церковной келье, любовались трофимовскими, докрасна обоженными, глиняными потешками; и помню, меня дивило и радовало: Михаил Трофимов не стесняется, что добывает хлеб насущный метлой и сторожбой, хотя и сам Распутин почитает его за народного поэта, а вот я, промышляя тем же ремеслом и ночами сочиняя повести, жутко стесняюсь дворничества, и бросаю метлу в кусты, коль примечу знакомцев – стыдно, все же писатель, и книжку в Москве печатал.

Столичный гость испил крепкого чаю с чабрецом – богородичной травкой, с печатным пряником, подивился трофимовским частушечным стихам, поцокал языком, вертя глиняные потешки, насулил поэту с три короба, да и укатил, и не слуху, не духу. Обнадежил мужика, да и забыл, гусь московский, про посулы народному… дворнику.

А я с досады записал в дневничок:

«... На руках бы носить народных писателей, а мы и признавать-то не желаем и посмертно, и пожизненно: примитивно, убого, устарело, славянофильские «кислые щи да лапоть». Так мы не осознали чудо-сказочника Степана Писахова, коего севернорусский писатель Федор Абрамов вознес выше Андерсена, так же не разглядели …недосуг было в честолюбивой суете… Бориса Шергина, коего, опять же, Абрамов да писатель Личутин повеличали волшебником русского слова, иконой в русской литературе, лучшим писателем жившим тогда в Москве. И Шергин, и Писахов дожили свой век в забвении и нищете, хотя и не сетуя на судьбу, дабы не гневить Бога, и не загадывая иной доли. Видимо, чтобы голос не засалился в житейской сытости, не охрип в ревучей тщеславной колготне, Господь оберег сынов-избранников от искушения славой и богачеством, оставил на весь век среди голытьбы, чтоб не забыли жизнь простолюдина с радостями и горестями, с нуждою и надеждой.»

Сколь дарований, навроде Трофимова, прозябает по нашим городам и весям, облачаются небесами, подпоясываются алыми зорями, застегиваются белыми звездами. Да уж Бог ним, с нищенском житьем-бытьем и земным бесславием, жаль, что произведения народных, национально ярко и откровенно выраженных, талантливых самородков ведомы лишь собратьям по ремеслу, да и то редким, избранным, и неведомы народному читателю. И выходит, братцы-славяне, что мы, равнодушные к издательски и житейски неловким, простонародным художникам, славянскую народную душу обворовываем, красоту и совесть в чердачных сундуках гноим!..

Прожив в деревне за Байкалом четверть века, вдосталь наслушавшись степных и таежных, речных и озерных говоров, где через слово да всякое слово мудрая поговорка, прибаутка, природный образ, потом в университете и самоуком постигая великую устную поэзию, – поэмы Михаила Трофимова читал и слушал, как народные сказы, дивился и даже, признаюсь, завидовал белой завистью, чуя, что скудно прикопил я загашнике народной речи, и, однако, не владеть мне коренным русским словом так легко и натурально, как Трофимов. Но, не иссыхая от злобной ревности, дивясь и радуясь трофимовскому крестьянскому дару, я как уж мог служил ему, и сей очерк, без малого четверть века доводя до ума, пропечатал во многих газетах и журналах, и, конечно, сожалел, что слишком редко издавались книги Михаила Трофимова, а бойкие собратья не подсобляли – пекли свои книжки, как блины на масленицу, жаль, что пресные да непропеченные.

Нынче я думаю, что в сем и винить-то некого, – народный стихотворец так укротил свое тщеславие, что заради своей издательской судьбы палец о палец не ударит, а какой дурак будет за него оббивать пороги у начальствующих и богатеев, добывая деньжата на издания?! Мне чудится, Михаил подолгу забывает, что явился в сибирский мир поэтом, проживая жизнь лесной и полевой птицей, что поет задаром, не сеет и не жнет, плывет сосновыми борами и березовыми колками, плещет крылами в поднебесье, счастливая от небесной воли и земной красы.

Хлеб черный с молоком жую.
Под облаками, над лесами,
Под красным солнышком живу

* * *

Увы, русские журнальные редакторы да критики не избаловали поэта привечанием – своекорыстны, пасут именитых, жадкно гложат, словно мозговую кость, и если на Руси вчерашней, нынешней и открывали поэтов-самородков, то – лишь сами писатели, те же именитые, а уж потом критическая свора спохватится, бывало, и взвоет заздравную, хотя уж приспела пора петь заупокой. Верно сказал Валентин Распутин, хотя и о творчестве прекрасного сибирского писателя Алексея Васильевича Зве­рева, но это и к Михаилу Трофимову вполне подходит. (К слову сказать, Алексей Васильевич и Валентин Распутин – как и наш поэт выходцы из сельского простонародья – любили трофимовские поэмы и стихи.) «Критика наша, надо признать, довольно неповорот­лива, – сетовал Валентин Распутин. – Она как в святцы заглядывает в одни и те же имена, по которым и судит о состоянии всей литературы. Литература между тем и полнее и глубже, и при всей несвежести срав­нения ее с айсбергом, оно, однако же, остается достаточно верным: то, что попадает в поле критического внимания, есть лишь малая часть действительной мощи нашей лите­ратуры. Там, в глубинах и на просто­рах России, многие писатели чутко и верно улавливают происходящие в обществе духовные и нравственные движения и говорят о них с болью и верой, говорят честно. И талантливо. И дело тут не в похвалах, которыми они обделены, а в том, чтобы высо­кую и чистую проповедь их книг знал и понимал наш, так называе­мый, большой читатель. И все-таки дело не в оценках, а в том, что делает писатель сам, как он работает, и, в конце концов, я считаю, что сделан­ное не останется втуне и все равно дойдет до читателя. Это гораздо луч­ше, если сравнить с судьбой тех пи­сателей, которые делают мало и ху­же, а славу имеют большую...»

Попрекнув русскую критику, скажу, что на Михаила Трофимова все же набрел критик – Валентин Курбатов, учуял испоконный дух трофимовской поэзии и отва­жился, не заглядывая в критические святцы, написать о том в предисловии к сборнику стихов поэта. Хотя и Валентин Курбатов приступался к торофимовской лирике с опаской и оглядкой: «Я не знаю, как читал бы стихи Трофимова, не встречаясь с ним. Вероятно, мелькнула бы тень смущения – не притворна ли его старомодная крестьянски простая муза, можно ли жить народной речью и мыслью естественно даже и посреди нынешней, отведавшей го­родского телевидения деревни, не то что в самом Иркутске, с чеховских дней отмеченном интеллигентно­стью. Показалось бы, возможно, что поэт или достаточно стар или сло­жился в пору Дрожжина или Про­кофьева, или немного играет в ми­лую сердцу недавнюю деревенскую песенно-частушечную культуру и тем в общем сберегает ее лад, чтобы этот лад не позабылся вовсе.»

Приятельство с поэтом, долгие вечера в трофимовской избушке на Байкале, убедили критика, что слово и жизнь поэта не расходятся, а это так редко случается в суетливом писательском мире: «Может быть, это и есть наиболее существенный вклад в сибирскую лирику, что он в русской природной поэзии, в распевном ладе русского поля и леса так полно услышал голос сибирской тайги в ее простой, будничной, незримой стороннему глазу жизни и написал ее любовно и благодарно, с истинно народной естественностью.»

Я не уверен, что после эдаких величаний кинутся наши критики, сломя голову и сшибая друг друга, искать книги Трофимова, потом на­перебой писать о них – не выйдет эдакого чуда; и это уже судьба поэта, а судьбу, как в деревне баяли, и на кривой кобыле не объедешь; в благой для поэзии застой, не углядели, а ныне и подавно – ныне ор сатано остатнюю душеньку из народа вытряс, какая уж там сельская лирика?! Но говаривали безунывние русаки: не наполним озера слезами, не утешим супостата печалью.

* * *

Мне, прикочевавшему в губернский город из забайкальской глуши, конечно же, стихи Трофимова тешили душу; и вначале восьмидесятых я, сравнивая Михаила с модным асфальтовым поэтом, опять же записал в дневничок: «Читаешь стихи К. и неприщуренным глазом видишь, как ловко вьет строку, как странно чувствует, боясь банальности, но чуешь… чуешь мертводушие и обман за туманными словесами, чуешь, дурит нашего брата поэт-пустоцвет; и зришь сквозь словесную мглу стихотворца …смоляная борода, черная трубка в бороде, глаза в студеной поволоке… восседающего в креслах посреди книг, икон и голых краль – карточек с нагими, в серой дымке, косматыми дивами. Обман... У Трофимова же – русская душа и родство с природой, с земляком, живущим в той природе, – будто и не стихотворец сочинял, а парень деревенский настращал народ бывальщиной, потешил лихой частушкой.

Землицу-мать сосет царевна рожь,
И вся земля — раскрытая душа,
Как с дерева, с меня стекает дождь,
С работушки иду я не спеша.
Засветит ночь счастливую звезду,
Девчата песню старую споют –
Земля в цвету, земля моя в меду,
Родное поле и родной приют.

* * *

В стихах Михаила Трофимова в редком и счастливом ладу, безнатужно и природно живет крестьянский – суть, русский – умиленный дух; и не из сборников обрядовой поэзии народились его поэмы и стихи – в них песенная, сказовая деревенская стихия, что еще вечор жила ­на слуху, обитающая вечно зеленой кроной духа и художества в синих небесах, ангельских, архангельских и херувимских, а корнями – в славянском, поэтически величавом изначалье, в простудушном и прекраснодушном слиянии русских крестьян с матерью землей.

...Помню, едва признакомились, сомустил меня Михаил в кедрач орех бить. Приехали мы на Байкал, в его избу, что в тесном березовом распадке, возле припрятанного в кочкаре и талине, настоянного на травах, студеного ручья. По свету и до потемок копали картошку в лесном огороде, потом пили рябиновую настойку, прозванную трофимовкой, и до рассветных петухов слушал я таежные побаски, кои Михаил забавно довершал.

– Короче, ближе к ночи добыли мы… три... четыре... пять кулей кедрового ореха.

А про дикорослые ягоды так говаривал: набрали три... четыре... пять ведер брусники... черники... голубики.

Я, уже чуя наколоченные нами три…четыре… пять кулей кудрового ореха, хмельно и завороженно слушал Михаила – тае-ежник; но когда утром, наскоро испив чая, полезли в кедрач на крутой хребет в отрогах Хамар Дабана, я понял:, что Михаил – бывалый таежник – ныне …годы берут свое… таежный поэт: в хребетину скреблись – блудили, в кедраче – кружили, теряя табарное костровище, и, спускаясь с хребта, груженные некорыстным орехом, – вновь заплутали. По-первости, смехом горланил я на всю тайгу:

– Куда ты ведешь нас, проклятый старик!? Кругом не видать не зги.

Потом, выбиваясь из последней моченьки, обливаясь жарким потом, раздраженно ворчал.… С горем пополам забрались в кедрач, Михаил, о ту безбожную пору очарованный славянским язычеством, велел: давай, Толя, просить таежного хозяйнушку. Я застеснялся – не приважен скоморошничать, да и, в охотку слушая былички про избяную, водяную и таежную незримую силу, не верил я в домовых и баннушек, в леших и кикимор. Михаил же, отметнув руки к вершинам матерых кедрин, смиренно закатив глаза, повел сиротским голоском:

– Хозяйнушко, батюшко, дай нам маленечко орешков – детишков отпотчетвать, самим побаловаться...

По вершинам дубнякового кедрача прошумел ветер-верховик – вздохнул хозяйнушко кедровый, усмехнулся в сизую замшелую бороду: н-но, паря, вы бы еще по снегу приперлись… артисты. Спохватились... Тут уж до вас мамай прошел… Разве что, дубняк проколотите – с его орех поздно идет, да по оборышам с полкуля добудете, и то ладно.

Затабарились на сухом взлыске неподалеку от говорливого ключа, худо-бедно по кулю все же набили с измачаленных колотом, старых кедрин, а ночью… едва задремали… повалил снег. Я проснулся от пробирающей до костей сырой стужи, и увидел, словно в зачарованном сне: вокруг белым-бело, а Михаил, в багровых отблесках похожий на древнего жреца, колдует над кострищем, шуруя в огонь сушняк, и звездной россыпью летят в снежную замять красные искры…

Хоть и не фартовым вышел заход в кедрачи, хоть и блудили, но в памяти осело лишь отрадное, счастливо волнующее душу: мягкая темь вокруг жаркого костра, таинственный шум поднебесных вершин, старческие хрипы, скрипы кедрового дубняка, душистый, с брусничным листом чай и веселящие душу побаски, завораживающие охотничьи бывальщины, кои Михаил фартово добывал из своего широкого загашника. На то он и сказитель, и поэт.

* * *

Про Михаила Трофимова …да и про нашего земляка талантливого поэта Анатолия Горбунова… не скажешь: сибирские поэты вышли из народа – Горбунов и Трофимов из народа не вышли, не сумели; как ни бились, так в народе и остались жизненным ладом и укладом. Михаил каким был пареньком снегиревским, – таежным, полевым, потешным и беспечным, по-отрочески хвастливым и обидчивым, – таким же, вроде, и остался до редеющих, седеющих кудрей. (Его, нынче уж пенсионера, приятели – художники и писатели – все одно, ласково величают Мишей.) Разве что, заматерел да земляной, древесной силушкой налился, не увядшей к пожилым летам, потому что сроду не протирал штаны за письменным столом, но вечно промышлял в тайге, обихаживал землю, пилил, колол дрова, городил заборы, ладил свою усадьбу на Байкале, ел вполсыта, пил вполпьяна – проживет век дополна; и, конечно же, любил побалагурить, залить байку, потешку, быличку, пропеть частушку. О безунывном характере своем Михаил Трофимов и поведал в незатейливой, как нелукавая, мужичья речь, дивной поэме «Свадьба»:

«... Я в село родное верил // И его аршином мерил... (...) //По своей Руси хожу // С русскою гармошкой, // Прибаутки горожу // Хвастаюсь немножко, // Чтоб судьбе // И всем на зависть // Легкой жизнь моя казалась.(...) // Веселиться я умею, // Может, скоро поумнею, // Стариком бы мне //Родиться, // Рассуждать бы научиться – // Я писал, // Хоть бедовал, // Рот булавкой зашпилял...// Чтобы силушки хватило, // Мне // Моя звезда светила // Всяку ночь в мое окно.»

* * *

Михаил Трофимов – мастер глиняных игрушек: …замершая в глине причудливая сельская жизнь… которые давно уж красуются в домах приятелей – художников и писателей, где их по-свойски величают глиняшками. .Игрушки, смахивающие на сосновые наросты-капы, на топорно рубленных славянских идолов, – те же побасенные вирши, что народились в глине, а не в слове. Опять же, как обмолвился поэт, случалось, и стих, и рыжая потешка выспевали разом... Вот осадистая баба с подойником подле мычащей в небо, приземистой коровы; вот корявый мужичок, наяривающий на саратовской гармошке – «нос редиской, рот корытом, голова соломой крыта; криволапый, кособрюхий, полоротый, вислоухий; маменька косматая, за кого просватала...»; вот «девчоночки-беляночки попадали на саночки» – вроде, со свадебного поезда – и заголосили на всю улицу, весело плача по невесте…

« Колокольчик // В лад гармошке // Прокатился по дорожке. // Двое саней //С козырями, // Двое с вычурами, // А невеста // Рядом с нами – // Брови вычернены. // Мы невесту, // Как царевну, // Через всю везем деревню...»

От всего веет нашей родимой волюшкой, деревенскими дворами и березовой околицей, Русью многорадостной и многогорестной, на былину и на сказку, на вопль, на страдание, на частушку-тараторку, потешку-байку завсегда гораздой.

«Под копытом // Синий бус – // Вот она, родная Русь, // Снег до боли // Синий-синий, // И поддужный синий звон, // Ой, ты мать моя Россия, // С четырех лежишь сторон, // Под высоким пологом, // По жнивью да по логу...»

Сколь в трофимовских глиняных потешках – в ядреной женке с коровой, в криволапом медвежалом, толстоносом мужике с гармонью – природного кондового здоровья; сколь в глиняных свистульках, свиристелках, словно в сибирских байках, игривой, неуемной выдумки… и натуральности, отчего и ощущение, что сами собой народились потехи из глины, или уж мастеровитый мужичонко шутя-любя-играючи, между делом вылепил их под вечерний сказ, под докуки-небылицы, не загадывая глиняным поделкам заманчивой судьбы, раздаривая их с пылу и жару, абы народ увеселить, чтобы отеплило и рассвело в темнеющих и холодеющих, стареющих до срока, скучающих сердцах, чтобы про­снулся и взыграл в душах испоконный русский дух.

Игрушки Михаила Трофимова напоминали мне воплощенные в глине завиральные сказы Степана Пи­сахова, архангельские побаски Бориса Шергина, вологодские бухтины Василия Белова и, конечно же, чалдонские – ангарские, ленские, енисейские байки, но, перво-наперво, так потешки были созвучны детским стихам Трофимова, с коим выросли уже два поколения ребят-сибирят.

«Рыжая кошка //Играла на гармошке. // Но пришла задира рысь // И сказала кошке: // – Брысь! // Я ведь тоже кошка. // Где моя гармошка?»

«Раз, два, три, четыре, // Жили в озере чупыри, // Чупыриха с чупырем, // Чупырята вчетвером.»

Критик Валентин Курбатов, познакомившись с Михаилом Трофимовым, счастливо подивился: «Я узнал его сперва как мастера диковинных «глинянок» – коснозычно-родных, очень подлинных, смущающе первоначальных. В игрушках было что-то народно-коренное, не русское только, но как будто всеобще первородное – в них узнали бы свое и ацтеки, и скифы, и мифологические шумеры. Они казались ­не вылепленными сейчас, а найденными в раскопках, и сказать, каких зверей и птиц они изображали можно было не всегда – это были просто птицы и звери до деления на лошадей, глухарей, коров, оленей».

Размышляющие и рассуждающие о творчестве Михаила Трофимова – поэта ребячьего и взрослого, мастера глиняной игрушки, – нажимали на природосуеверные языческие начала в произведениях сибирского самородка, но, похоже, ошибались; в творческом духе поэта, даже и невоцерковленного в молодую пору, исподволь жила христианская жалость к ближнему и ко всему сущему на земле – Творению Божию, а значит, уже и ко Христу Спасителю.

Впрочем, давным-давно поэт, бросив в темный чулан избяных, дворовых и лесных хозяйнушек, чародеек и русалок, исповедуется и причащается во храме Божием, и даже сподобился написать духовный стих – «Молитву святителю Иннокентию», ясную и строгую в слове и духе:

«Святый отче Иннокентие, // Ты Господом послан // Стране Иркутской // И увенчан славою на небеси. // Услыши молитву нашу… (…) Буде заступником нашим // На земли и на небеси // И ныне, и в час кончины. // Буде поводырем ко спасению, // Строй спасение душам нашим, // Соблюди и мою убогую душу. // Аминь.»

* * *

Частушечный поэт – некогда рыжекудрый, петушистый, песельный, баешный, балалаешный, мастер глиняных свистулек, дивно изображенный на холстах талантливого живописца Анатолия Костовского, – ныне похож на ласкового и потешного деревенского дедка, и, вроде, на Николу Угодника, со старых сельских образов: залысевший …снежные кудерьки топорщатся над ушами… сивобородый, голубоглазый. До пожилых лет Михаил бороды не ростил …огневыми кудрями красовался… хотя друзья-приятели – художники и писатели смолоду забородатели: как в люди вышли – борода лопатой, а он, частушечник румянощекий, лишь весело усмехался, глядючи на заросших густым мохом по самы очеса: «Ох, девки, беда, куды мне деваться, по колено борода, негде целоваться». Приятели спохватились …годы поджали, стариться неохота… обкарнали бороды до богемной небритости, а Михаил наоборот, как молитвенным летам пристойнее, в инистой бороде. И стихи, ныне редкие, постражали, словно осенние леса в предчувствии снега, словно мы, окаянные, но покаянные, в Прощенное воскресенье накануне Вечного Поста.

Нынче и виделись с Михаилом на Прощенное воскресенье – отыграла, краснорожая обжорная Масленница …не наша ли с Михаилом?.. всего исцеловал, елозя бородой по лицу, – прощения просил, а уж после навечерней исповеди и заутреннего причастия полгорода оббежал, просил прощения у приятелей и знакомцев. Обнялись мы братски, и Михаил дальше пометелил по заснеженному городищу целоваться, да не по летам прытко …так у нас еще бегает восьмидесятилетний художник-берестянщик Евгений Ушаков… аж полы шубейки заворачиваются и снег из-под катанок летит порошей. Слава Богу, не берут Михаила Трофимыча лета, и чую, век отсулен ему долгий …у него еще и матушка вживе и в здравии, и сам крепкий… и отпущен поэту добрый век на то, чтобы просеять плевелы и завещать русским внукам, правнукам спелое, чистое зерно.

1980-е годы – 2006 год.

Анатолий Байбородин

тopcel . | Зонты с доставкой: зонты оптом. | купить металлоискатели .