Мы

Главные лица

Проекты

Библиотека

Ильдар Абузяров

Василий Авченко

Борис Агеев

Елизавета Александрова-Зорина

Роман Багдасаров

Анатолий Байбородин

Сергей Беляков

Владимир Бондаренко

Владимир Варава

Вероника Васильева

Дмитрий Володихин

Вера Галактионова

Ирина Гречаник

Михаил Земсков

Иван Зорин

Ольга Иженякова

Николай Калягин

Капитолина Кокшенева

Алексей Колобродов

Алексей Коровашко

Пётр Краснов

Владимир Личутин

Вячеслав Лютый

Владимир Малягин

Игорь Малышев

Юрий Мамлеев

Виктор Никитин

Дмитрий Орехов

Юрий Павлов

Александр Потемкин

Захар Прилепин

Зоя Прокопьева

Дмитрий Рогозин

Андрей Рудалев

Герман Садулаев

Владимир Семенко

Роман Сенчин

Мария Скрягина

Константин и Анна Смородины

Татьяна Соколова

Геннадий Старостенко

Лидия Сычева

Михаил Тарковский

Александр Титов

Багдат Тумалаев

Сергей Шаргунов

Владимир Шемшученко

Лета Югай

Галина Якунина

Классики и современники

Главная тема

Литпроцесс

Новости

Редакция

Фотоархив

Гостевая

Ссылки

Видео

Где купить наши книги

Без комментариев

Они любят Россию

Главная | Библиотека | Елена Крюкова | 

Грибы

У матери моей был отпуск, ей захотелось уехать из города, чтобы не видеть свой участок, не видеть хотя бы пару недель нашей нищей хаты и своей дворницкой метлы в кладовке. Мать оставила мне немного денег, сказала: экономь — и поехала с подругой куда-то в Подмосковье, хрен его знает. Я остался один.

Я долго не мог быть один. Никогда. Так всегда было. Один побуду, в “ящик” попялюсь, чаю попью бесконечного целый день — и все, и тоска. Хоть вешайся.

Мне общество нужно. Всегда было нужно.

А тут — вот чудо привалило — Степан. И его ребята. И революция. Наша революция.

Я счастлив был, что Степан появился.

Когда я узнал, на сколько он меня старше, я даже испугался. А я-то его на “ты”. Да еще матерками. А он — вон он какой. Матерый волчище. Волчара. Вождь, в натуре.

Вождей не так много в мире. У всех революций всегда были вожди. Нас, щенят, и должен волк матерый, вожак, за собой вести. Иначе мы со следа собьемся, заплутаем. А то и с голоду помрем. А нам, чтобы победить, надо быть умными, здоровыми и злыми. И след не терять. Никогда.

Я остался один, но я уже был не один.

Уже со мной был Красный Зубр. Уже был медленный Паук в неснимаемых черных очках, умный очень. Уже в помощники мне Степан отрядил презабавного парня, хромого на одну ногу, он с тросточкой ко мне приходил, назвался Кузя. Мы что-то делали уже, мелкое, не крупное, да, но для революции полезное. И над нами — далеко, в столичных небесах, пес знает где — висел, маячил, сиял далекий и великий Еретик.

Еретик — это был Еретик. Он восстал против всего святого. И против всего дерьма. Он писал книги. Он кричал на наших митингах. Он снимал фильмы. Может быть, это были плохие книги, нелепые речи и говенные фильмы. Но для нас они были самыми лучшими. Потому что мы понимали, знали: плохая, но правдивая правда лучше и чище самой великолепной, самой жемчужной лжи. И ересь — да, ересь, я знал это, она была живее всякой святой мертвечины. Потому что пока живой живет, он хочет живого. Он не хочет плыть в Мертвом море. Да в нем далеко и не уплывешь. Скоро сдохнешь.

Мать уехала, я был один, сутки болтался один.

А на второй день заявился хромой Кузя с тросточкой. И принес бутылку водки. Мы сидели и хорошо пили, я закусона набрал, когда позвонил Красный Зубр.

— Приходи, Зубр, — сказал я с набитым ртом в трубу, — затарься только.

Зубр затарился на славу. Две бутылки “Золотой Хохломы”. И батон копченой колбасы.

— Ты наследство получил, Зубрила, а? — спросил я.

— Подработал на хлебозаводе, — нехотя сознался Зубр.

— Пауку позвони, — сказал я.

Зубр позвонил.

Паук подгреб, молодец. Мы замечательно загудели…

Мы гудели долго, три дня из хаты не вылезали. Пили за революцию. За победу. Все прокурили. Сигаретами одеяла и матрацы прожгли. Хорошо, что хату не подпалили. А вполне могли бы.

Ночью Паук растолкал меня. Я лежал весь в клубах синего противного дыма. Горело одеяло, и еще тлела обивка старого дивана. Я, сонный, с чугунной башкой, скатился с дивана, больно ударился об пол локтями и задом. Паук спал на полу, на матрацах. Они, кажется, тоже горели. Зубр встал, он вообще на полу спал, в одежде, прямо в берцах, без всякой постели, как герой в полях, стал страшно ругаться и тушить огонь. Набрал полный чайник воды и лил на диван, на матрац, на пол, мне на голову, Пауку за шиворот. Мы орали. Зубр выкинул в форточку все банки с окурками.

— Мать тебя прибьет, когда приедет, — высвистел сквозь зубы Зубр.

Кузя спал как убитый. Как сурок. Он спал как убитый сурок.

Мы отоспались и гудели еще два дня. Потом мои друзья по партии ушли. А потом я обнаружил, что денег, которые оставила мне мать, больше нет. Ни копейки.

“Ну что же, — подумал я весело и растерянно, — что же, что же... Поеду собирать грибы, что ли”.

Стояла ранняя ясная осень, и уже серебрились утренние холода.

Я нашел в кладовке, средь разного старого мусора, корзинку, слегка подлатал ее дырявое дно, отправился на вокзал, сел на электричку, идущую на север, в леса, и поехал. На контролеров не нарвался.

Вылез на станции Линда. Деревенька рядом со станцией. Грязная дорога, вся в кочках, в лес ведет. Я по ней пошел, корзинку к боку прижимая.

Шел-шел, шел-шел... Вот он и лес.

А если здесь грибов ни хрена нет?

“Папанинцы на льдине вроде ремни варили, ну, я листьев наберу и зеленые щи сварю, — думал я сумасшедше. — А потом еще чего-нибудь наберу. А потом еще...”

Я остановился. Прямо передо мной, под ногами, шоколадно блестели какие-то кругляши. Я наклонился. Это были шляпки грибов. Конец света! Их тут была тьма! Я проглотил слюну. Я представил себе огромную сковороду жареных грибов. Остатки масла подсолнечного у меня были, на дне бутылки. Потом представил кастрюлю, доверху полную грибным супом. С ломтиками картошечки. С листом лавровым и шариками черного перца. Даже запах ноздри защекотал.

— Ах вы мои ми-и-и-илые...

Я присел на корточки, вынул из кармана нож, большим пальцем вывернул лезвие и стал тихо, осторожно, приказывая себе не торопиться, срезать грибы.

Шут их знает, как они назывались! Мне это было по херу. Грибы, и все. Я втягивал в себя слюну, радовался и старательно, ласково срезал им головы.

И вдруг я услышал — сбоку от грибной щедрой дорожки — странный стон. Такой длинный, тяжкий стон. Но не взрослый. А вроде детский. Будто ребенок там лежал, в кустах, и тихо стонал, умирая.

Я застыл с ножом в руке. А если там, рядом с ребенком, те, кто угрохал его, подумал я? И пот облил мне спину. Прислушался. Ни хруста ветки. Ни стона. Тишина.

Я долго слушал тишину. Потом отважился. Тихо, вдумчиво ступая по палым пахучим листьям, пошел к кустам. И только подошел — опять раздался слабый стон. Я, сжимая в пальцах грибной нож, наклонился и раздвинул сирые, полуголые кусты.

В кустах, на земле, в грязи, лежал, как червячок, человек.

Я обежал его всего глазами. Какое там мужик! Пацан. Мальчонка. Белобрысый. Волосы белые на затылке, надо лбом вверх торчат, будто нарочно ирокез сделал. Перед кем ирокезом — в лесу — козырять? Перед белками? Я подергал его за этот белый ирокез.

— Э-э-эй, — протянул я, — ты как? Ты как тут?..

Пацан застонал громче. Перевернулся с бока на спину. Раскрыл навстречу мне, снизу вверх, глаза. И я увидел, что он зажимает рукой себе бок. А по пальцам липкое, красное ползет. На землю. На гнилые листья. На грибы, что рядом с ним, под ним, раздавленные им.

— Ну, ты как же?.. Ну, ты что?..

Я сел на корточки. Сунул нож в карман. Мысли ворохались в голове тяжелые, плохие, но быстрые.

Глаза у пацана были тоже белые, как волосы.

Думать дальше было некогда. Я подхватил его под колени и под мышки, поднял и понес.

Пронес, обдираясь, сквозь кусты, сквозь бурелом, к тропе.

— Мать твою, — громко сказал над его белой головой, — а жрать-то нам будет в натуре нечего. Грибы! Погодь, друг... полежи чуток...

Я положил Белого на землю, и он снова тихо простонал. Выстонал какое-то слово. Вроде: оставь меня.

Я вернулся за корзиной. Ничего уже не думая, вытащил из кармана джинсов никчемную старую резинку, вот для чего она, оказывается, тут лежала, привязал резинку к корзине, сладил петлю, всунул туда голову, корзинку за спину перекинул. Как рюкзак. Вернулся к Белому. У него глаза были широко раскрыты, и осмысленная боль плескалась в них.

— Я умру, да? — спросил он членораздельно, но очень тихо, я еле услышал.

— Кто тебя? — в ответ спросил я.

— Менты, — прошелестел он.

— За что? — я взял его на руки, как ребенка.

— Они нас ненавидят.

Корзинка била меня по спине.

— Кого?

Листья шуршали вокруг нас. Лес пах вкусной лиственной гнильцой, калиной, грибами, призрачной хвоей.

— Нас. Новую революцию. А-а-а!

Он крикнул от боли. Кровь из его пробитого ножом бока лилась мне на бок, на рубаху, на куртку.

— Значит, ты свой, — сказал я и притиснул Белого сильнее к себе. — Ты наш, пацан. Тебя как звать? А?

— Белый, — прошептал Белый.

— Я так и понял, — сказал я.

Мы доехали в город на последней электричке. Пока шли по лесу, стемнело. Контролеры пошли — я как-то ловко отбоярился. Сказал: вот брата везу в больницу, срочно, аппендицит, билет не успели купить на станции. Контролерша промолчала, устало махнула рукой. Ей было видно, что все правда.

В городе я вызвал “скорую”, от соседей, с городского телефона, с сотового у меня не получилось. Врач приехал. Рану осмотрел.

— Как? В больницу везем? — бодренько спросил.

Молодой врач был, зеленый, прямо как Белый, пацан. Мы все трое были пацаны. Только врач-то был врач. А кто такие были мы?

— Все серьезно? — спросил я.

— В рубашке парнишка родился, — врач кивнул на Белого, набирая в шприц жидкость из ампулы, — натурально в рубашке. Нож по ребрам скользнул, ничего из внутренних органов не задел. А мог бы. Крови, конечно, потерял. Ну как? Едем?

Я мялся. Белый подал слабый голос:

— Нет. В больницу я не поеду.

— А что так? Страшно у нас, что ли? — врач-пацан уже вводил лекарство Белому в тощую ягодицу. — Не залечим, а подлечим. Он кто вам?

— Брат, — сказал я.

— Ну, едем, давайте, ребята! Мне некогда. Паспорт с собой?

— Я паспорт в лесу потерял, — выдохнул Белый и закатил глаза.

Лекарство подействовало. Он уснул мгновенно.

Когда врач уехал, я сварил себе и Белому грибной суп.

Это был вкуснейший грибной суп в моей жизни. Я накрошил туда все, что только нашел дома, наскреб по сусекам: лучку и картошечки, их только две оставалось, и остатки лапши бросил из пакета, и бросил перчик черный, как хотел, и лавровый лист, и хмели-сунели, и подлил, для кайфа, подсолнечного масла, вылил все, до капли, из бутылки, и еще нашел в шкафу, в целлофане, старый рис — и тоже его в кастрюлю вывалил. А грибы вымыл чисто, чтобы червяки из них повылезли, но нет, не было в них червей, они все были чистенькие, светленькие, как мой найденыш, как Белый. И порезал на дощечке. И все — в кастрюлю огромную — завалил.

И долго, долго варил, чтобы все проварилось.

А Белый лежал в моей спальне, весь перевязанный, как солдат на войне.

Нет, ну все верно, это и была война.

Она началась, эта война, и она шла, и она шла так: у взрослых — с молодыми, у молодых — с государством, у власти — с безвластными. Но мы были не грибы, что запросто сварить в котле, в кастрюле. Еще не сделали такой кастрюли, чтобы нас сварить. И я знал это. И Белый знал это. И все мы это знали.

— Скоро грибочки-то? — спросил Белый легким, как осенняя безумная бабочка, голосом. — Я это... с удовольствием поел бы...

— Скоро, — сказал я.

И в носу у меня защипало, как от лука.

А потом мы вместе ели грибной суп.

Белый приподнимался на локте и ел. Другая его рука лежала на белом бинте поверх раны.

Я ел и смотрел на него.

Мы ели вместе. Это как будто — молились вместе. Или — стреляли вместе. Или — умирали вместе. Оказывается, жизнь — это когда не по отдельности, а вместе.

Революцию тоже делают все вместе. Один никто не сможет сделать революцию.

— Ты Еретика читал? — спросил я, прожевывая грибы.

— Наизусть знаю.

И у него был набит грибами рот.

Прожевав грибы и громко хлебнув из ложки супа, он вдруг спросил напугано:

— А это хорошие грибы, а? А мы с них — не того, а?

И я засмеялся и крикнул:

— Нет! Жить-то хочется, да!

— Вот победим... — пробормотал Белый и зачерпнул ложкой из тарелки гущи.

— Вот победим — я сам твоих ментов найду и порежу! Как грибам, им головы, на хрен, срежу. Ешь!

Из темно-синего квадрата окна на нас обоих смотрела осень. Одинокая осень. Она была одна, и теряла все свои грибы, и все ягоды, и все золотые листья…

Елена Крюкова