Когда Красный Зубр и Белый узнали, что у нас дом сгорел, они сказали только “А-а-а!..” И больше ничего не сказали.
Когда Кузя узнал, что наш дом сгорел, он выматерился длинно, щедро, витиевато. И я слушал этот мат, как музыку.
Когда Паук узнал, что наш дом сгорел, он заплакал. Так он любил нас с мамкой.
Когда Степан узнал, что наш дом сгорел... А разве он узнал? И когда? Он же не приходил все это время. Я уж думал, они с матерью рассорились. Ему, я так думаю, по хрену будет, сгорели мы или не сгорели. Он — важная птица. И высоко летит.
Вот мы. Кто мы такие? Простые работники революции. Простая ребятня. Пацаны, одним словом. Па-ца-ны! А Степан? Степан — во-о-ождь. Разве вождям до чьей-то сгоревшей хаты? Сгорел дом, ну и сгорел. С кем не бывает? Наш-то угол остался все равно.
Сидел я один, мать в деревню уехала в какую-то, в какую — не сказала, сказала только: я в ЖЭУ отпросилась, за меня хромая Валя на участке поработает, я на несколько дней — и испарилась.
Матери нет, я один, гуляй — не хочу.
Я не хотел. Честно. Не хотел пить, гулять, балдеть, ругаться.
Вообще, когда трезвый, думаю о нас, пацанах, чуть ли не с отвращением: ну что это мы революцию через пьяный угар только чувствуем, что ли? Потому что как ни соберемся — так опять пиво, водка, сигареты — и так до мрака перед глазами, до сблева. А сквозь это все орем: мы! Народ! Партия! Еретик! Сломаем! Плюнем в рожу! Оружие! Сволочи! И всякое такое.
А как свалимся штабелями, проспимся вповалку, встанем с чугунными головами, воды из-под крана ледяной с похмелюги надудонимся — так вроде все эти крики кажутся... ну... чем-то притворным, что ли, кажутся.
А потом себя одернешь: ну какое же притворство? Мы же так искренне! Мы же так верим в тебя, наша революция! Ты — наш дом. Партия, ты наш дом. Ты — у нас — никогда не сгоришь. И мы все — дети твои.
А Степка, что ли, родитель? Ха-га-а-а!
Ну вот, значит, сижу я один совсем. И — стук в дверь.
Иду открывать. Знаю уже, что за кошки там скребутся!
Точно. На пороге — Кузя и Паук. С бутылкой водки. И двумя полторашками пива. И с бумажными стаканчиками.
Кузя за пазуху полез. Вынул копченое что-то, сильно пахнущее.
— Бастурма, Петюха, — кинул небрежно так.
— Бастурма? А чё это?
— Темнотища ты. Темная ночь. Вяленое мясо. Сырокопченое. Татарское. Супер.
Он поднес копченую палку к носу и громко, сопливо вдохнул.
-
Ну что тут делать! Матери, главное, нет. Никто не помешает. Пришли так пришли. Почему бы не выпить? За революцию.
Сели в спаленке. Я — на кровать, Паук — на стопку книг, Кузя — на пол. Бутылку открыли. Водкой запахло резко, как давленой хвоей.
— Это чё, на кедровых орешках? — я спросил.
— На козьих какашках! — хохотнул Кузя. — Где стопки? Наливай!
Материны стопки лежали в коробке у меня под кроватью. Я их вытащил, а Кузя аккуратно, как провизор, водку разлил. Прозрачно, красиво, гадко... Будто прыгаешь с парашютом. Так всегда.
— Ну, вперед! За революцию! — угрожающе крикнул Паук.
— За революцию, Паучина! — крикнул Кузя.
— Давай, Кузьма, — кивнул я.
И мы все выпили.
От бастурмы каждый откусывал. Нож было лень с кухни переть. Потом Кузя сказал:
— Еп, у меня же с собой нож, — и вытащил из кармана нож.
Красивый, на финский похож. В чехле. Небольшой, но внушительный. Лезвие охотничье. Ручная работа, видно сразу.
— Не боишься, что тебя поймают?
— И? — сказал Кузя.
— Холодное оружие, — сказал я.
— Волков бояться — в лес не... — Кузя оборвал пословицу, как веревку.
— Накатим! — крикнул Паук.
Через час в окно застучали. Пришел Белый, еще с бутылкой.
— Ты, что ли, ему позвонил? — спросил я Кузю. Язык уже слушался плоховато.
— У него интуиция, — засмеялся Кузя.
Белый открыл бутылку зубами.
— Зуб сломаешь, дурень! — крикнул я.
И Белый вправду выплюнул изо рта кусок желтого, как у волка, зуба.
Когда его белая головочка на тонкой жалкой шейке наклонилась над бутылкой, а носик понюхал водку, а бледный рот выдохнул: “А-а-а-ах...” — я чуть не заплакал. От умиления.
Водка Белого почему-то пахла псиной. Так противно, странно пахла псиной. Будто песья шерсть намокла под дождем... или под снегом, и собака домой вошла, и отряхивается, и брызги во все стороны летят со спины и хвоста, и пахнет, пахнет вот так, как эта водка. Горько, солено пахнет.
— Та-а-ак... пац-цаны, — покачивался Кузя. Его нос потно, жирно блестел, как смазанный маслом. — Мы ведь с вами — а м-мы не понимаем-м этого... на самом деле — в авангарде... ик!.. времени... Мы — впер-реди!.. Это ж ясен перец...
— Йес, — кивал Белый и тоже слабо, как цветочек под ветром, покачивался, и покачивалась его белая хризантема на тонком стебле шейки. — Пра-виль-но... Один ты слаб... а вместе — мы... ум-м-м!.. мы — это мы... и когда придет пора... и мы... должны будем... сразиться... с ними!..
— А мы… ведь!.. — кричал Паук. — Сразимся!.. Потому что у нас... другого пути — не-е-ет... не-е-е-е-ет!..
— Не-е-е-ет... — подтверждал я.
Рука еще сама, но уже плохо тянулась к бутылке пива. Пиво лилось в бумажный стаканчик. Стаканчик клонился и падал под перевитой, светло-коричневой, как больная моча, струей.
Лилось пиво, растекалась на полу пивная лужа.
Белый смотрел на лужу философски.
Кузя икал. Слепо улыбался.
— Пиво без водки — деньги на в-в-в... ветер, — выдыхал он.
Я упорно брал новый стаканчик. Снова лил в стаканчик пиво. Стаканчик снова падал.
— Ты, харе! — вопил Кузя и грубо вырывал у меня пивную громоздкую бутыль. — Харе баловаться! Я сам!
— Ты-ы-ы?..
Мне хотелось покричать. Побороться, повозиться. Я опрокинул на пол лоснящегося Кузю. Бутылка упала.
— Пиво текло рекой, — мудро и спокойно изрек Белый, глядя на пивной ручей.
Паук, как фокусник, вытащил из кармана сброшенной на пол куртки еще одну пивную полторашку.
Белый сидел и курил. Он был похож на Будду, наблюдающего последнее кровавое сражение.
В табачном дыму тлели года, проносились века. А это была всего лишь ночь. Одна ночь нашей революции. Какая же революция без пива и водки? Много пива и водки, водки и пива... вот это, наверное, и есть вознаграждение революционера. Мы делаем революцию... за то, чтобы... Чтобы водки и пива... много... у всех было, и всегда, и вдоволь, и в любое время... года... и суток... и...
Синий, сизый дым обволакивал нас пеленами. Мы были младенцы. Наши околоплодные воды были — водка. Наше грудное молоко было — пиво. Пиво и водка. Водка и пиво. А что такое был табачный дым? А дым — это была наша душа. Она летала вокруг нас, летала, летала... А в нас все никак не вселялась.
Когда я падал, навек падал в смертельный тошнотный сон, я услышал крик Кузи:
— За рев-волюцию!
А потом я услышал, как я сам захрапел. И я не успел удивиться этому. Я уже спал.
Проснулся я оттого, что меня стало выворачивать наизнанку. Будто внутренности из меня когтистой лапой выдирали. Так мучительно блевал я. И кто-то знакомый, о, добросердый, держал, подставлял мне под подбородок пустое жестяное ведро. Материно дворницкое ведро. Она в нем и полы мыла.
И я блевал, блевал в мамкино ведро взахлеб, как просто полоумный. Пока все нутро не выблевал.
— Ну вот, с облегченьицем вас, — ядовито сказал надо мной знакомый до боли голос.
Я поднял тяжелую башку. Надо мной стоял и хохотал Красный Зубр.
— Здоровье — прежде всего, — сказал Зубр сквозь здоровый молодой хохот. — Ты не думаешь о здоровье. Если ты умрешь прежде времени, допившись до чертиков, кто будет делать революцию? Да, кто?
— Зубр, — прохрипел я и вытер рот ладонью. — Прекрати, а?
На полу дико, как звери в логове, храпели друзья и соратники.
— Водички хочешь? — спросил Зубр. Прикрыл ведро газетой.
— У тебя пивка нет? — спросил я.
— Есть, — ответил Зубр. — Есть, а как же! Как сердце чувствовало.
Когда он вынул из кармана маленькую бутылочку “Туборга”, я прослезился.
— Когда мы победим, пиво будет литься из-под крана в кухне, — плача от радости, пообещал я.
И Зубр, дрянь такая, спросил невинно:
— Из-под золотого крана?..
Елена Крюкова