Мы

Главные лица

Проекты

Библиотека

Ильдар Абузяров

Василий Авченко

Борис Агеев

Елизавета Александрова-Зорина

Роман Багдасаров

Анатолий Байбородин

Сергей Беляков

Владимир Бондаренко

Владимир Варава

Вероника Васильева

Дмитрий Володихин

Вера Галактионова

Ирина Гречаник

Михаил Земсков

Иван Зорин

Ольга Иженякова

Николай Калягин

Капитолина Кокшенева

Алексей Колобродов

Алексей Коровашко

Пётр Краснов

Владимир Личутин

Вячеслав Лютый

Владимир Малягин

Игорь Малышев

Юрий Мамлеев

Виктор Никитин

Дмитрий Орехов

Юрий Павлов

Александр Потемкин

Захар Прилепин

Зоя Прокопьева

Дмитрий Рогозин

Андрей Рудалев

Герман Садулаев

Владимир Семенко

Роман Сенчин

Мария Скрягина

Константин и Анна Смородины

Татьяна Соколова

Геннадий Старостенко

Лидия Сычева

Михаил Тарковский

Александр Титов

Багдат Тумалаев

Сергей Шаргунов

Владимир Шемшученко

Лета Югай

Галина Якунина

Классики и современники

Главная тема

Литпроцесс

Новости

Редакция

Фотоархив

Гостевая

Ссылки

Видео

Где купить наши книги

Без комментариев

Они любят Россию

Главная | Библиотека | Владимир Яранцев | 

Сибирское "Воскресение"

Лев Толстой и Николай Ядринцев

В 1898-99 гг. Лев Толстой срочно дописывал свое «Воскресение». К его завершению он мучительно шел долгих десять лет, попав в обстоятельства, столь знакомые другому гиганту русского классического романа — Ф. Достоевскому: он должен был сдать в оговоренные сроки журналу «Нива» и его издателю А.Ф. Марксу едва ли не половину текста. Но все никак не мог добиться нужной ему кондиции текста — не привык он работать в таких «плебейских» («достоевских») условиях писателя-журналиста, живущего на журнально-издательские гонорары. Тем более что в его понимание «социального» входила предельная, исчерпывающая честность, а «художественного» — долгая, трудная, скульптурно-кропотливая отделка сюжета, стиля, языка. Особенно если речь идет о романе. А именно к концу 1890-х он начал понимать, что его «Воскресение» из психологической повести вроде «Крейцеровой сонаты», «Дьявола», «Хозяина и работника», «Отца Сергия», — которые Л. Толстой писал в эти же годы, одновременно — перерастает в роман.

В этот-то напряженный, решающий момент и попадает в его руки книга Николая Ядринцева «Русская община в тюрьме и ссылке» (1872 г.). О том, что эта уникальная и выдающаяся книга необычайно заинтересовала Л. Толстого, свидетельствует описание экземпляра из библиотеки писателя (книга была прислана Л. Толстому В.А. Маклаковым или, по Н. Гудзию, И.Д. Сытиным). В ней множество, более шестидесяти, помет: «Отчеркнуты целые страницы, абзацы, отдельные выражения, слова, загнуты углы листов, иногда — вдвое» (А.Г. Кандеева. Слово о Ядринцеве. — Омск, 2001). Между тем, в отличие от книг П. Мельшина-Якубовича, С. Максимова, Дж. Кеннана, посвященных Сибири и сибирской тюрьме, каторге и ссылке, из книги Н. Ядринцева Л. Толстой взял совсем немного. Согласно Н. Гудзию, это «некоторые областные слова», вроде «язви-те» и «сведения о том, что проходящие через этапы арестанты оставляют на стенах тюрем записки, в которых сообщают о своей судьбе» (Н. Гудзий. Роман Л. Толстого «Воскресение». — М., 1964).

В этом, «количественном» смысле маститый литературовед, исследователь и издатель всех шести редакций романа, скорее всего, прав. Хотя и можно предположить, что, не будь у Л. Толстого «марксовой» спешки, он, возможно, включил в «Воскресение» больше «областных слов» и «сведений» из «Русской общины…». Все-таки шестьдесят пометок — количество изрядное для писателя, остро нуждавшегося тогда в сибирском материале. Но, кроме, так сказать, потребительского, «сырьевого», подхода Л. Толстым могло руководить и другое чувство — удивления или даже шока. И не только от многочисленных описаний тюремного и каторжного быта, которые он, согласно другому исследователю романа — В. Жданову (Творческая история романа Л. Толстого «Воскресение». — М., 1964), с ужасом обнаружил в присланных ему сибирских книгах. То, о чем он и сам думал и писал в 90-е, особенно в период голода 1891-1892 гг., что постепенно теснило сюжет о «кающемся дворянине» и «соблазненной и покинутой» — крайний произвол, беззаконие и безнравственность в судопроизводстве и исправительных учреждениях, положение крестьян вольных и каторжно-ссыльных — нашло отражение у Н. Ядринцева еще тридцать лет назад.

Можно написать целый исследовательский труд с анализом помет Л. Толстого в «Русской общине…». Но и без этого, зная взгляды позднего периода жизни и творчества классика после перелома в его мировоззрения в 80-е, можно увидеть в книге Н. Ядринцева в какой-то мере предвосхищение «Воскресения». Вернее, его третьей «сибирской» части, которую Л. Толстой правил, дописывал, расширял непосредственно перед публикацией. Самое интересное и загадочное, что в этой части писатель акцентировал внимание на политической ссылке, постепенно увеличивая количество персонажей-политкаторжан, среди которых находятся Катя Маслова и Дмитрий Нехлюдов. Это Вера Богодуховская, Марья Щетинина, Эмилия Ранцева, молодая учительница Грабец, «теоретик» Симонсон, «народоволец» Крыльцов, «знаменитый революционер» Новодворов, «крестьянин» Набатов, «фабричный» Кондратов. Интересовался ли автор «Воскресения» личностью и судьбой тогда уже (1894 г.) покойного Н. Ядринцева, который тоже был политзаключенным по делу о «сибирском сепаратизме»? В «Русской общине…» ведь обрисованы, как будто, только уголовные «типы» и нет политических.

Однако для современников эпохи 1860-70-х гг. на политический характер книги достаточно ясно и громко указывает ключевое слово из ее названия. «Община» — слово-понятие в лексиконе соратников Чернышевского и Герцена, которым сочувствовал Н. Ядринцев, отождествлялось если не с революцией, то с изменением строя в пользу народоправия. Община, которая оказалась «в тюрьме и ссылке» и приспособила их себе, своему укладу жизни — вот главная тема книги великого сибирского патриота. В тюрьме при этом оказывались лучшие, а не худшие, так что тюрьма поддерживала, воспитывала, сохраняла во всех, кто туда попал, только лучшие человеческие качества. Такова, считает Н. Ядринцев, сила общины. Такова сила Сибири — синонима не только тюрьмы и ссылки, но и общины.

Не потому ли Л. Толстой изображает в «сибирских» главах не одних только Нехлюдова (в его фамилии зашифрованы «нелюдимость» и анти-«общинность») и Маслову? Они даны в микрообщине политссыльных, составляя вместе (с образом автора) сакральное число «двенадцать». Ее «Христом» оказывается Симонсон, верящий в то, «что все в мире живое, что мертвого нет, что все предметы, которые мы считаем мертвыми, суть только части огромного органического тела, которое мы не можем обнять и что поэтому задача человека, как частицы большого организма, состоит в поддержании жизни этого организма и всех живых частей его…». Что это, как не теория общины в самом широком смысле — политическом, сельском, тюремном, глобальном, обнимающем все человечество и весь универсум? Не зря уход Масловой с Симонсоном вызывает у Нехлюдова христианские мысли о всепрощении. Уничтожить ужас несправедливости, когда люди, «будучи злы», берутся исправлять зло, должны помочь слова Христа апостолу Петру в пересказе писателя: «Прощать всегда, всех, бесконечное число раз прощать, потому что нет таких людей, которые бы сами не были виновны и поэтому могли бы наказывать и исправлять».

Этот же завет человечности дает и Н. Ядринцев своей книгой. Уже в самом ее начале, во вступлении «От автора» он пишет: «Наблюдая закулисную жизнь преступников автор все более и более приходил к тому убеждению, что это мир таких же людей, как и все другие, так что нелегко ему было выяснить себе, откуда взялись те предрассудки, которые заставляют видеть в преступниках что-то нечеловеческое… Не одни преступления, разврат и извращения человеческой природы приходилось открывать здесь; напротив, здесь встречались иногда самые сильные и нередко самые даровитые натуры русского народа… Жизнь преступников, как нам казалось, может служить поводом не к порицанию только человеческой природы вообще, но иногда наоборот доказательством того, что инстинкты общежития, взаимных привязанностей и симпатий лежат столь глубоко в природе человека, что не пропадают даже в самоотверженной тюремной общине. Подобный вывод, даваемый жизнью, — нам казалось, — не только не расходится с общечеловеческой философией нравственности, но напротив, подтверждает всю живучесть нравственного принципа в природе человека». Автор надеется, что «выработка рациональной системы исправления могла бы «благоприятствовать перевоспитанию человека и его нравственному совершенствованию».

Последнее, истинно толстовское словосочетание наталкивает на ряд ассоциаций. Подобно Нехлюдову, автобиографический герой Н. Ядринцева оказывается в тюремной среде. Осудив условия одиночного заключения, где человек теряет «свою самобытность, наклонность к независимости, к инициативе и делается забитым рабом», где происходят «приведение личности из нормального состояния в ненормальное» и «убийство духа», герой Н. Ядринцева попадает в «общие камеры». Здесь, познакомившись с «буйным весельем» и «болезненно-диким разгулом» заключенных, он впервые задумывается над той «могучей силой», которая создала эти «вольности и широкую свободу наперекор самым суровым тюремным уставам и иногда самым строгим и жестоким смотрителям».

Не так ли и Нехлюдов, увидев в суде Маслову, ставшую проституткой, теряющей человеческий облик, видит в ней все же прежнюю Катю, загубленную проснувшимся в нем тогда «животным человеком»? Суд, тюрьма, петербургская и сибирская, отныне становятся частью и его жизни, которую он решил связать с Катей. Его усилия по пробуждению в Масловой чистого, человеческого, его любовь в ней, вплоть до желания-долга жениться, возрождают и в самом Нехлюдове «духовного человека». Но происходит другое: вместе с процессом воскресения (именно так, процессуально, и надо понимать название произведения) меркнет и роль Нехлюдова-«воскресителя». Катю возрождает к новой жизни кружок политзаключенных, Симонсон вытесняет Нехлюдова.

В «Русской общине…» «политических» нет, только «уголовные». Но для Н. Ядринцева, как мы знаем, нет такого деления: существуют люди как таковые. С одинаковым гуманным чувством описывает он гуляющего на тюремном «майдане» Ваську Самолета (!), «желчного каторжника», молящего «Сатаниила» купить его душу и получить «и свободу, и счастье, и всякое богатство», [фальшиво]«монетчиков», «падших чиновников», «жиганов» и др. Автор рад рассказать о «любви в неволе», «острожной поэзии, музыке и тюремном творчестве» (названия глав) и о палачах, которых тюремная община называет «крестными» и «батюшками», назначает им жалованье, дарит подарки, чтобы они были «верными слугами арестантства». Завершением этой почти тургеневской («Записки охотника») галереи типов, ее апофеозом является рассказ о сектантах-скопцах и «раскольнике» Лаврентии Федорове из главы «Ищущие спасения и света», которого Н. Ядринцев ценит выше всех. Это «человек необыкновенной начитанности, с громадной памятью, знавший половину Библии наизусть, — человек, избороздивший всю Россию и Сибирь в бродяжестве, побывавший на каторге и бежавший с нее, в свою жизнь испытавший и изучивший все раскольничьи толки и учения, имевший понятие о современном состоянии раскола». Подобно Нехлюдову финальной сцены романа, когда под влиянием чтения Евангелия он возрождается к «новой жизни», Федоров у Н. Ядринцева приходит к сходным выводам: «Есть одна великая истина… это евангельская любовь к ближнему». Цитируя автору «Русской общины…» «разные части Библии», Федоров совсем по-толстовски говорит: «Надо только объяснить народу и выставить эти (Евангелия. — В. Я.) главы…». Ср. соответствующее место в «Воскресении», где Нехлюдов вдруг увидел в Нагорной проповеди «простые, ясные и практически исполнимые заповеди», при исполнении которых «создавалось совершенно новое устройство человеческого общества», уничтожалось насилие, достигалось «царство Божие на земле».

Конечно, у Л. Толстого, прошедшего через веру в рацио и в Бога, опрощение и симпатии к сектантству (одна из версий ускорения работы над «Воскресением» — желание «материально помочь духоборам, выезжавшим из России», как пишет В. Жданов), все сложнее, противоречивее, «текучее». Не зря именно в «Воскресении» находится знаменито-хрестоматийное: «Люди, как реки; вода во всех одинаковая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди. Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие и бывает часто совсем не похож на себя, оставаясь между тем одним и самим собою». По таким же законам строится и само «Воскресение», менявшее свою «воду» множество раз. Первая редакция, например, мало напоминает будущий роман. В ней главный герой носит имя Валерьян Юшкин и целиком замыкается на истории соблазнения Кати. В других редакциях он предстает то отрицательным героем, то незаурядной, выдающейся личностью, то обычным, «средним», в конце концов женящимся на «воскресшей» Кате. В ходе работы над «Воскресением» менялись и другие герои. И не только их фамилии (Симонсон, например, вначале был Вильгельмсоном), но и их характеры, взгляды, место и роль в произведении, вплоть до полного исключения из окончательного текста.

Так случилось, например, с Федоровым, который у Л. Толстого, по странному совпадению, тоже есть. В итоговом тексте романа он упоминается только эпизодически. Это обыкновенный каторжник, которого сопровождает не только компания отвратительных бродяг, но и наблюдаемые Нехлюдовым «ужасающие сцены открытого разврата». Между тем в ходе работы над романом Л. Толстой не раз менял его облик. Вначале это тот, кто «не может вызвать к себе сочувствия ни с чьей стороны», затем это человек, способный к «глубокочеловеческим движениям» (В. Жданов). Л. Толстой не забыл созданный им противоречивый образ, перенеся его впоследствии в повесть «Фальшивый купон» под именем Степана Пелагеюшкина.

В романе же Л. Толстой колебался между безнадежностью перевоспитания каторжных и их оправданием. Ибо помогал ему не только Н. Ядринцев. В распоряжении Л. Толстого были и другие книги о сибирской каторге, например, труд С. Максимова «Сибирь и каторга» (первое издание — 1871 г.). В этом объемистом трехтомном исследовании автор склонен к ровному, фактографическому повествованию, чуждому какого-либо пафоса. Но уже главы второго тома он озаглавливает вполне однозначными словами-ярлыками: «Злодеи», «Убийцы», «Воры», «Мошенники», «Грабители», «Разбойники» и т.д. В другой книге — П. Якубовича-Мельшина, из которой, по мнению литературоведов, Л. Толстой взял больше всего сибирских материалов, отношение к каторжникам еще более определенно. Об этом говорит уже ее название: «В мире отверженных» (1898 г.). Книга откровенно полемична, спорит с точкой зрения тех, кто пытается найти черты русской общины в тюремном быте, и, следовательно, с Н. Ядринцевым в том числе. Герой П. Якубовича щедр на негатив в изображении тюрьмы и каторги: «Кромешный ад больной и ненужной злости, бессмысленной жестокости», тюрьма «только окончательно развращает, заставляет быть хитрым и лицемерным», то и дело здесь мелькают выражения вроде «бессердечная ненависть», «омерзение», «плюгавый старикашка», «шпана» и др. Впечатление от книги у современников было настолько определенным, что автор вынужден был затем вступить в полемику с одним из них, профессором-психиатром П. Ковалевским. Эти «очерки», цитирует П. Якубович ученого, послужили для него «материалом для суждения о преступниках», «являющихся таковыми по своей организации… в качестве важнейших закоренелых злодеев».

Но так мог, несмотря на запоздалые оправдания П. Якубовича, считать поначалу и Л. Толстой, включивший в четвертую и пятую редакции романа отталкивающие сцены тюремного быта. И не под влиянием ли книги Н. Ядринцева он их в итоге изъял из «Воскресения»? Такие, как эпизод с двумя каторжными и «одной женщиной в халате», одновременно справлявшими прямо в сенях «естественную нужду»; при виде Нехлюдова «женщина опустила юбки и потупилась». Или еще более неприглядную сцену с участием Макара Девкина, над которым каторжник «делал всю дорогу, что хотел», пока не «подговорил его смениться с ним именами, так что малый пойдет на каторгу, а каторжный в ссылку». При этом он все же зачеркнул строки, где, как пишет В. Жданов, «этот каторжный, называя его (Макара. — В. Я.) Машкой, приказывал ему идти ложиться с ним под халат».

«Текучесть» героев «Воскресения», особенно в свете евангельского перерождения Нехлюдова, уравнивала уголовных с политическими. Собственно политическим в романе является, пожалуй, лишь «красный» Новодворов, деятельность которого «составляла и подготовление к восстанию, в котором он должен захватить власть и созвать собор. На соборе же должна быть предложена составленная им программа». Такие же, как Набатов и тем более Симонсон, больше похожи на ядринцевских «ищущих спасения и света». Так, Набатов считает, что «революция не должна ломать всего здания» и что «человек не уничтожается, но только изменяется».

Повторим, что Н. Ядринцев видел в каторжных, прежде всего, людей и даже в самом преступном из них стремился отыскать «общинность», чувство любви к ближнему. В каждом, считает он, сидит это святое чувство, очистительная тяга к «общественности». «Что же в том удивительного, — спрашивает он, завершая книгу, — что острожная община, что мир преступников управляется теми же человеческими законами?» В то же время он вполне утопически полагает, что эту общину можно «приспособить… к разумным целям пенитенциарной системы», заимствовав опыт на Западе. Его программа по своей невыполнимости, но соответствию лучшим чаяниям русской интеллигенции, стоит в одном ряду с христианским финалом «Воскресения». Последним пунктом его «новой системы исправления является «воспитание социальных и симпатических инстинктов, основанное на рациональном применении общежития, с условиями взаимных обязательств и взаимных услуг (применение общественного самоуправления и самопомощи, основанное на различных общинных учреждениях)».

Таков же лад и склад любого писателя на Руси, пишущего роман, а получающего нечто большее. Романом «Воскресение», кстати, стали называть благодаря А.Ф. Марксу, с согласия Л. Толстого: «На то, чтобы назвать это сочинение романом, я совершенно согласен», — писал он своему издателю. Так и Н. Ядринцев не чаял, что из статей, написанных им в омской тюрьме в конце 1860-х, выйдет тоже «сочинение». То есть книга не столько «тюрьмоведческая», сколько художественно-публицистическая, как и «Воскресение», с широко толкуемым подзаголовком «исследования и наблюдения». Ибо и у Л. Толстого и у Н. Ядринцева повествование свободно переливается в исследование, критика и обличение — в психологическую прозу. О том, что Н. Ядринцев владел и этим чисто толстовским приемом свидетельствует помета Л. Толстого в его экземпляре «Русской общины». «И сделано это… общепризнанным писателем-психологом!» — восклицает Л.Г. Кандеева, исследовавшая толстовский экземпляр этой книги.

Но как бы то ни было, в центре и «Воскресения» и «Русской общины в тюрьме и ссылке» стоит прежде всего русский человек. Князь он или крестьянин, каторжник или сектант, россиянин или сибиряк — он всегда остается вечным странником, искателем истины, «спасения и света». Так А. Чехов, приехавший с Сахалина, пишет не только сухой отчет о поездке («Остров Сахалин»), но и «Палату № 6» о докторе Рагине, сменившем свою «одиночную» свободу на общение в палате-тюрьме. Так В. Короленко, отбывавший якутскую ссылку, пишет рассказ «Сон Макара» о справедливом общежитии, а А. Блок, доживший до торжества Новодворовых, пишет «Двенадцать» с всепрощающим Христом в финале. Возможно, под влиянием «Воскресения».

Так, молодой Георгий Гребенщиков, ездивший в 1908 г. в Ясную Поляну, сравнит затем Г. Потанина, своего учителя, а также друга и единомышленника Н. Ядринцева, не с кем-нибудь, а с автором «Воскресения»: «Для сибиряков Потанин то же, что Толстой для всех обремененных духовной жаждой и скорбью людей мира» (Г. Гребенщиков. Большой сибирский дедушка. 1915 г.). А затем сам напишет эпопею о Василии Чураеве, прошедшем все пути истинно русского человека, от интеллигента-скептика до крестьянина, странника, священника, глубоко верующего человека. Продолжив в какой-то мере заветный замысел Л. Толстого, мечтавшего дописать «Воскресение»: «Был в Пирогове… Дорогой увидал дугу новую, связанную лыком, и вспомнил сюжет Робинзона — сельского общества переселяющегося. И захотелось написать 2-ю часть Нехлюдова. Его работа, усталость, просыпающееся барство, соблазн женский, падение, ошибка, и все на фоне робинзоновской общины» (Дневник, 17 июля 1904 г.). Такую «общину» под названием «Чураевка» Г. Гребенщиков создал в эмиграции, в США. Ту, огромную, размером во всю Сибирь, о которой мечтал Н. Ядринцев, развивший идеи своей первой книги в следующей, самой известной — «Сибирь как колония» (1882, 1892) и незадолго до смерти задумавший книгу об Америке…

Итак, Лев Толстой и Николай Ядринцев, «Воскресение» и «Русская община в тюрьме и ссылке» достаточно близки и родственны. Вспоминая Л. Толстого и его роман в год 180-летия писателя, мы можем назвать книгу Н. Ядринцева сибирским «Воскресением», ставшим одним из «притоков» большой «реки» большого романа.

Владимир Яранцев

продвижение нового сайта